Но если силы недостаточно, чтобы исцелить или превратить, разговор о ярости как высшей форме сострадания, конечно же, неуместен. Тогда уж лучше бытовая жалость, от нее пользы и удовольствия всяко больше двум в равной степени слабым существам.
Все, что я пишу, я пишу как бы для хосписа, по умолчанию полагая его пациентами и себя, и гипотетического читателя, на которого, по большому счету забить, а по другому, еще большему, — молиться; одно другому не мешает, я точно знаю.
Я хочу сказать, что вот эта моя вечная тема — дескать, пока человек жив, для него все возможно — не то чтобы тотальное вранье, а все же гуманитарное лукавство. Потому что — да, возможно, но не все, не в любой момент, не для всякого человека, и я это понимаю, а иногда (чаще, чем хотелось бы) вижу: а вот здесь уже чудес не будет, и здесь, и здесь, и здесь.
Я хочу сказать, что привираю (не вру, а именно привираю) вполне сознательно, потому что реальность пластична, и мало ли что я вижу, мало ли что я знаю, все это верно не «вообще», а только здесь и сейчас. Причинно-следственные связи рвутся не так часто, как хотелось бы, но все же рвутся, поэтому каким-то совсем уж задним умом я знаю, что мой лживый энтузиазм может оказаться сильнее моей же мудрости, которая как ни крути, а все равно житейская, а значит — дешевка.
Я хочу сказать, что у меня есть одно великое достоинство, которое делает меня одним из самых полезных сотрудников нашего огромного хосписа: иногда я так увлеченно и убедительно завираюсь, что потом выходит — и не завираюсь вовсе, причем мне обычно об этом не сообщают, но я смутно догадываюсь, и этого в принципе достаточно.
Чего мне иногда не хватает, так это кого-то, кто смог бы увлечь и убедить меня своими какими-нибудь прекрасными небылицами, да так, что я завтра проснусь и увижу: сказка стала былью, и вся эта давешняя прекрасная лапша совершенно самостоятельно слезла с моих ушей и перевернула мир. Я понимаю, что тут мне не светит, потому что всякий уважающий себя сапожник должен ходить без сапог, и не потому что разгильдяй или времени нет, а лишь для сохранения некоторого загадочного равновесия Вселенной, от которого нам с сапожником, честно говоря, никакой хозяйственой пользы, но мы и не шибко-то на нее рассчитывали с самого начала.
В супермаркетах наших с начала зимы продаются пророщенные луковицы в горшочках — гиацинты, нарциссы, амариллисы, тюльпаны. Приносишь домой, поливаешь, когда вспомнишь, а зелень растет себе и растет, через несколько дней это уже настоящие заросли, появляются бутоны, потом — цветы, все это витальное буйство прет из горшка, как дрожжевое тесто, того гляди, перевернется этот дивный сад, не выдержав собственной тяжести.
Впрочем, даже не обязательно тащить горшки с луковицами домой, неразобранный товар столь же буйно цветет на полках супермаркетов. Зайдешь за хлебом в магазин, а там уже конец марта, если не вовсе апрель.
Некоторым этот несвоевременный праздник жизни помогает дожить до весны без особых депрессий, а некоторых бесит, потому что сбивает с толку. Одним кажется, что отцветающие нарциссы и тяжкий, сладкий аромат гиацинтов — и есть правда, а уличная слякоть и тьма — вранье; другие понимают, что вранье как раз — все эти цветочки в январе, впереди еще столько слякоти и тьмы, что больше ничего, считай, не будет в нашей жизни, не следует обольщаться.
Я хочу сказать, что для меня нет более сокрушительной правды, чем вот эти дешевые, по три лита за штуку, враки.
И так во всем. Вообще во всем, я не преувеличиваю.
В раннем детстве мне казалось, что в мире полным-полно мудрых, волшебных людей, и если уж мне не посчастливилось среди них родиться, они непременно найдут меня и уведут с собой, вот буквально со дня на день. У меня не хватало терпения спокойно ждать, чуть ли не каждый день свершался очередной прыжок на шею чужому какому- нибудь взрослому, которые, конечно, радовались и умилялись, но, наумилявшись всласть, возвращали меня родителям, и даже монгольский посол — вернул, пошатнув, таким образом, фундамент моего бытия. Но бытие все-таки продолжилось как ни в чем не бывало.
В детстве чуть менее раннем мне казалось, что где-нибудь далеко-далеко есть все-таки мудрые, волшебные люди, которые, несмотря на всю свою бесконечную мудрость и даже волшебство, не могут пока меня отыскать, но рано или поздно все у них получится, то-то мы все обрадуемся тогда.
Позже, в подростковом, как принято говорить, возрасте, мне казалось, что мудрые и волшебные люди были когда-то, может быть, совсем недавно, например в тысяча восемьсот каком-нибудь году последний исчез, но теперь их нет, и все, что я могу, — найти однажды зашифрованное послание, в котором эти прекрасные призраки объяснят мне, что делать с собой, с жизнью и с другими людьми заодно, — убить, что ли? Да, наверняка всех надо убить! Но вот как? Вопрос.
Еще позже, лет в девятнадцать, мне вдруг снова, как в детстве, стало казаться, что мудрые-волшебные люди все-таки есть где-нибудь, только вряд ли они меня так уж ищут, возможно, они пока даже не знают обо мне, но погодите, они обо мне еще узнают и тогда, конечно же, найдут, и как же славно мы все заживем.
Еще несколько лет понадобилось, чтобы понять: мудрые-волшебные люди, может быть, действительно есть, вот только мне среди них делать пока нечего. Надо очень много в себе изменить, желательно — вообще все, прежде чем… Прежде, чем.
Потом, позже, мне стало понятно, что все эти мудрые и волшебные люди наверняка есть где-нибудь, почему бы им не быть, но с какой бы стати им ждать меня в конце пути, в качестве награды. Не бывает наград, есть только нелепый миф о наградах и еще более нелепая мечта о наградах, пора бы уж перестать попадать в эту ловушку, сколько можно.