Такова скудная магия нашего Серединного мира.
По улице Базилиону ехал открытый экскурсионный автобус, разрисованный ромашками и куполами виленских храмов, из его пасти репродуктора гремела песенка «Ааа-крокодилы-бегемоты». Наверху сидели счастливые дети с разноцветными воздушными шариками. Все как один очень кайфовые. Даже не верится, что из них вырастут нормальные взрослые люди. С чего бы? Ан нет, еще немного, и в каждом заработает программа по превращению человеческого птенца в человеческого бройлера.
И самое стойкое, бескомпромиссное сопротивление ей приведет самое большее случае к появлению бройлера — урода, которого за неимением лучшего будут считать настоящей певчей, летучей птицей другие восторженные уроды вроде меня.
Повезли полный автобус несбыточных обещаний, мрачно говорю себе.
Лично тебе вообще никто ничего не обещал, отвечаю себе еще более мрачно, но уже знаю, что вру, потому что — обещали, я же помню. Первые несколько лет жизни — непрерывное, взахлеб обещание восхитительных чудес. И ведь не пустопорожняя болтовня, всё — рядом, протяни руку, бери. И протягиваешь, и берешь, а оно утекает как вода; меня в детстве всегда удивляло, почему вода всегда утекает из пригоршни, я же крепко сжимаю пальцы, очень крепко, до белизны, как она ухитряется просочиться? Я до сих пор не понимаю как — в смысле про воду из пригоршни не понимаю, зато про все остальное — более-менее; это, между прочим, очень страшно — понимать; иногда, в минуту слабости, даже кажется, что лучше бы не надо. Это страшнее даже, чем подсчитывать складки на анальном отверстии зайца и говорить себе, что это и есть время, которого у нас нет, которое тем не менее и есть — жизнь.
По улице идет маленький человек в ветхом черном костюме. Плечи уныло опущены, на лице скорбь прямого потомка Иова.
Из середины человека (видимо, из нагрудного кармана) громко заливисто хохочет «мешочек смеха».
Брат-моряк однажды рассказывал, что у них них на пароходе был мужик, который по ночам ходил на палубу, смотрел на звезды и пытался представить себе бесконечность. В один прекрасный день все у него, надо думать, получилось. Кричал страшно, не умолкая; в конце концов его как-то вырубили и даже эвакуировали в дурдом, технических подробностей не знаю.
Рассказ этот меня, помню, совершенно заворожил. Что мужик страшно кричал, совершенно меня не смутило. Подумаешь — кричал. Зато бесконечность же!
С тех пор прошло много лет, и теперь мне кажется, что мужик начал кричать не в тот момент, когда представил себе бесконечность, а когда это закончилось и он каким-то образом понял, что больше не повторится.
В самом конце марта Вильну завалило снегом.
Прекрасный черно-белый зимний мир, запоздалое пасхальное Рождество, дети и взрослые съезжают с вершины нашего холма на чем попало, от картонок до скейтбордов, а один мальчик — на надувном спасательном круге цвета пережженных майских небес.
Мартовский снег — это огромная радость, потому что не ко времени и ненадолго и все это знают. Праздник — это всегда ненадолго и немножко не ко времени, вот и ликуют виленские обыватели, мчатся по склонам холма на растолстевших за зиму попах, а потом карабкаются наверх, причиняя спортивную пользу фигурам, молодцы, что тут скажешь.
Вослед мне летит снежок, обессиленный падает к ногам — недолет. Пенсионеры, до ушей закутанные в пестрые вязаные шарфы, заливисто смеются, виновато разводят руками, смущенно машут мне, как старые приятели. Фулиганье.
Кофе в картонном стаканчике — актуальный для меня тренд этой теплой зимы. В виленских кафе не курят, а кофе без сигареты — деньги на ветер, зато с картонным стаканчиком можно сесть на качели или просто на лавку, закурить, отхлебнуть, пялиться по сторонам. Скоро уже на улицы вынесут столики из кафе, ждать осталось недолго, меньше месяца, хоть и трудно в это поверить сейчас, когда крупные хлопья снега падают в стаканчик, превращая эспрессо в диетическое гляссе. Вынесут, вынесут, и прощай мой актуальный тренд до следующей зимы, но пока — сижу на набережной, укрывшись за деревом от метели и чужих глаз, пью стремительно остывающий кофе, курю, глазею.
Черная собака бежит по белой тропе, белые хлопья снега падают в Нярис, черный, как Стикс. Черная ворона купается в белом сугробе. Три нежные юные блондинки бредут сквозь метель на двадцатисантиметровых платформах, в черных готских балахонах до пят. Ангельчики, ах! — сердце мое останавливается от восхищения, не бьется, пялится на них сквозь тюремную решетку ребер, просится на волю, да кто ж его отпустит. Сидеть, кому говорю! Фу!
И наконец, в сумерках в Старом городе из подворотни выходит огромный мужик в зеленых спортивных штанах, в ярко-желтой куртке, с багрово-красной рожей, впрочем, вполне симпатичной и добродушной. В кармане его зеленых штанов начинает звонить телефон, дядя-светофор берет трубку, говорит: «Лабас», и черно-белый мир внезапно становится лиловым, зажигаются лимонно-желтые фонари, рыжий кот перебегает дорогу мальчику с букетом розовых гиацинтов, словом, черно-белая пленка закончилась, дальше работаем с цветной.
По проспекту Гедиминаса ехал мужчина на велосипеде. На багажнике стоял (не сидел, а именно стоял) мальчик лет семи-восьми. Чуть-чуть придерживался за плечо старшего, для равновесия. Оба ослепительно улыбались.
Минутой позже по тому же проспекту Гедиминаса мимо меня прошла девушка, задумчиво на ходу жонглируя тремя каштанами.
Девушка типа «виленская студентка» (это такие небольшие, тонкокостные блондиночки с Очень Умными Лицами, я прям не знаю, как их преподаватели не стесняются), прижавшись спиной к храмовым воротам, сияя, кричит в телефонную трубку: «Тейп!» Тут же поправляется: «Йа-йа!» И потом, оценив, видимо, комизм ситуации, уже нарочно продолжает на всех оставшихся языках: «Да! Си! Ви! Иез!» — и хохочет от переполняющего ее счастья.