Однажды, в совсем раннем детстве, мне довелось услышать разговор родителей о Жене. Вот, дескать, такая была молодая-красивая, а погибла, и даже могилки нет — ну все, что в таких случаях обычно говорят. А потом мама почему-то стала вспоминать, что Женя была очень умная, но в школе часто получала двойки, потому что не хотела ничего учить наизусть, особенно стихи, как уперлась в первом классе: не хочу, и всё! — так ни одного стихотворения наизусть и не выучила, всем назло. Как чувствовала, что ей это не пригодится, сказала мама, и ее слова потрясли меня до глубины души, поскольку именно в ту пору мое спокойное младенческое знание о всеобщем бессмертии куда-то делось и на смену ему пришли бесконечные размышления о небытии и червяках, пожирающих трупы, что неудивительно, если учесть, с какой регулярностью взрослые таскали меня на кладбище и какую чушь несли в ответ на мои встревоженные расспросы.
Потом еще несколько лет всякое выученное стихотворение из школьной программы казалось мне чем-то вроде гарантии долголетия. Я его учу, значит, я не чувствую, что оно мне не пригодится, значит, все будет хорошо, в ближайшее время я не умру. Двоечники вызывали у меня бесконечную жалость, уж они-то наверняка чувствовали, что школьные знания им не пригодятся, а значит, были первыми кандидатами в покойники, бедняги.
Это, конечно, абсолютно прекрасная модель мира: человек или умирает молодым, или, дожив, скажем, до тридцати лет, принимается вдруг извлекать немыслимую пользу из школьной программы. «Скажи-ка, дядя, ведь недаром…» — декламирует он, и все двери вселенной распахиваются перед счастливцем. «Я вам пишу, чего же боле…» — твердит человек, и все сокровища мира обрушиваются ему на голову, размалывая череп в порошок. А кто Тургенева про русский язык сможет отбарабанить без запинки, тут же становится президентом земного шара, не меньше.
А все-таки теперь ясно, что тот краем уха услышанный разговор стал одним из важнейших эпизодов моей жизни и краеугольным камнем моего фундамента. Оглядываясь назад, я вижу, что уже очень давно могу заниматься только теми делами, которые сильнее ощущения не пригодится. Причем чем дольше живу, тем более становится очевидно, что не пригодится вообще ничего или почти — по большому счету. Разве только на кратчайший миг. Но некоторые дела захватывают настолько, что ужасающая формула теряет наконец дурацкий свой смысл, ее просто нет, и меня, человека, над которым она имеет власть, нет тоже, есть только восхитительный процесс, и вот это — настоящая жизнь, как я ее себе представляю.
По городу шли двое мужчин, один лет шестидесяти, второй, теоретически, вполне мог быть его сыном. А мог и не быть.
«Край земли, — с легким раздражением человека, вынужденного объяснять элементарные вещи, говорил старший, — находится в Португалии, там, где заканчивается суша и начинается океан… Что? Ты кому-нибудь другому рассказывай про Америку, я был там трижды, и с каждым разом все больше убеждался, что ее нет».
Мои взаимоотношения с материальным миром — это сущая катастрофа. Я не умею справляться с самыми простыми задачами; вымыть посуду, пришить пуговицу, положить одежду в стиральную машину — мой потолок. В то же время в моей жизни были периоды, когда острая необходимость принуждала меня мастерить всякие вещи. Например, в конце восьмидесятых приходилось шить, потому что нормальной одежды не было, и вообще никакой. Тогда мне удавалось, к примеру, из двух пар рваных джинсов сшить одну нефиговую юбку до пят. Или сумку из лоскутов. Или, там, не знаю, полосатую тентовую ткань на рубаху раскроить. И все в таком роде. Иногда у меня все прекрасно получалось, а иногда нет. Интересно не это, а мое отношение к собственным успехам и неудачам. Если все получилось, значит — какие молодцы эти штаны! Они захотели стать юбкой и сделали это. А если не получилось, значит, какая дурацкая тряпочка попалась! Не захотела превращаться в полезную вещь, дура.
Поэтому мне не приходило в голову, что надо учиться шить, то есть совершенствовать свои умения в этой области. Ясно же, что шить я не умею и никогда не научусь. С моей точки зрения, надо было совершенствовать умение с первого взгляда отличать тряпочку, которая захочет стать хорошей вещью, от тряпочки, которая будет сопротивляться такому превращению. Первой — помочь, вторую — игнорировать.
И так во всем. До сих пор.
Поэтому, будучи по сути своей тираном и диктатором, я превыше всего ценю чужую свободу воли. Чужое волеизъявление избавляет меня от необходимости делать лишнюю работу.
Сколько себя помню (будем считать, с года), мне всегда было абсолютно безразлично, есть ли Дед Мороз, настоящий ли он и как быть с соседом дядей Петей в красном полушубке. То есть меня это вообще не занимало. У меня было великое множество других, гораздо более актуальных проблем. Например, почему запахи переносят сознание в другое место-время, но тело туда не перемещается? Или если мне приснилось, что я взрослый дядя, почему вместо него просыпается прежнее малолетнее существо и почему никто вокруг не обращается со мной, как со взрослым дядей, и не слушается. Или, к примеру, где все эти люди и места, которые мне снятся? Куда они деваются и почему нельзя туда попасть? И как их все-таки найти? Или вот голоса, которые я слышу в тишине, и всякие штуки, которые я вижу в темноте, — почему их больше никто не видит и не слышит? Или вот еще марсиане, о которых в книжке написано, — как с ними быть? Потому что они же страшные. А с другой стороны, если их нет, непонятно, зачем вообще все. И так далее.