Сейчас все это кажется мне вполне очевидным, а тогда вставило нереально. Мамины вещи, заботы, житейские принципы и прежде казались мне довольно сомнительными ценностями, как и все остальные взрослые глупости, теперь же они вызывали у меня неприкрытую ненависть. Если не помогает от смерти, значит, убивает — так мне казалось. Нельзя не отметить, что в моих детских рассуждениях была определенная логика. Я, собственно, до сих пор примерно так все себе представляю.
По большому счету, все это случилось со мной очень вовремя, потому что сломаться, подчиниться общему ходу вещей и в итоге оскотиниться подростку легче легкого. А тут панический страх смерти дал силы противостоять миру, делать все наперекор — не только родственникам и учителям, но и друзьям-ровесникам, и даже старшим товарищам, чей статус, теоретически, должен был бы приравниваться к пророческому. Все они, как мне вдруг стало понятно, тоже были смертны, следовательно, ничего путного не присоветуют. Мне, кстати, до сих пор кажется, что это была чрезвычайно разумная позиция.
Пришлось учиться жить с четким пониманием полной бессмысленности всего происходящего. Поначалу получалось очень плохо, новая генеральная мысль думалась с утра до ночи, да так громко, что рядом со мной увядали комнатные растения (это не метафора, а факт). Теперь получается просто плохо, но уже не очень, то есть иногда мне удается совершенно бескорыстно наслаждаться жизнью несколько часов кряду, ни разу не вспомнив, что все это тоже не помогает от смерти, — великий прогресс. Который, впрочем, тоже не помогает от смерти, как все мы понимаем.
Но есть некоторые вещи, которые помогают. Не радикально, раз и навсегда, а как «Колдрекс» от простуды. То есть некоторые, особо мучительные симптомы убрать можно, подарить себе передышку, а потом обнаружить, что простуда уже прошла — как бы сама собой. Собственно, именно об этих некоторых вещах я все время твержу. За редким, случайным, но почти непростительным исключением.
Время, время. Как же крепко держит меня эта тема, словно бы и нет ничего, кроме времени; впрочем, самого времени тем более нет. Не только в том смысле, что все мы вечно куда-то опаздываем и ничего не успеваем, а вообще — нет его. Примерещилось, пустое.
Вернувшись однажды в город, где сперва жил, а потом уехал и не возвращался много лет, можно на собственной шкуре убедиться, что время — не просто иллюзия, но глупый розыгрыш, нелепая ловушка для самых маленьких и глупых, а мы купились и поверили — все как один, дураки.
Потому что вот идешь по знакомой улице, заходишь, скажем, во двор, где прошло твое детство, усевшись на лавку, оглядываешься по сторонам, дивишься переменам: как же успели так быстро? Потому что по внутреннему ощущению, всего-то неделю тебя не было тут. Ну, две. А потом путем нехитрых арифметических подсчетов обнаруживаешь — никакие не две недели. Девятнадцать лет. И не удивляешься даже, какое уж тут удивление, а цепенеешь от такого открытия. А потом окончательно понимаешь, что время — самое чудовищное вранье, которое нам неизвестно зачем впаривают. Или даже мы сами впариваем себе и друг другу, опять же неизвестно зачем. Первые школьные каникулы, сломанный турник, недописанная контрольная по химии, булочка «восьмерка» из школьного буфета за десять копеек, зачетка, оставленная в залог проводнику поезда, бутерброды с котлетой и пирожные «корзиночка» в университетском кафетерии, червонец, найденный на троллейбусной остановке, этот вот Машенькин взгляд исподлобья, маньяк, которого искали в парке и вроде бы так и не нашли, первый в жизни рассказ про ангелов, которые кормят погибших летчиков изюмом и урюком, записанный наспех в тетрадке, перепечатанный старательно безотказной соседкой, Джек Николсон в фильме про отель «Оверлук» и Рутгер Хауэр в фильме про бреющегося на бегу — все было неделю назад, максимум — две, но точно не больше.
И только зима была давным-давно, вот это — чистая правда. И хорошо, что так.
Мой папа, прошедший всю войну, с сорок первого по сорок пятый, дважды раненный, оставшийся в живых исключительно по причине невероятного везения (думаю, впрочем, такое может сказать о себе всякий уцелевший в той войне солдат), когда речь заходила о ратных его подвигах, вспоминал по большей части смешные какие-нибудь истории, дурацкие эпизоды, с удовольствием перемежал их совершенно раблезианскими перечнями съеденного и выпитого (это уже в дни наступления, на вражеской территории, ясное дело). На прямой вопрос, впрочем, однажды честно ответил: да, было страшно, а как ты думаешь, стреляют же, грохот, и все время убивают кого-нибудь совсем рядом, вот только вчера ходили с ним купаться, а сегодня его — на кусочки, а ты почему-то целый, еще бы не страшно, скажешь тоже, эх ты.
В моей детской голове все примерно так уложилось: когда людям страшно, они очень много шутят, смеются, попадают все время в нелепые какие-нибудь истории, может быть, даже нарочно, чтобы отвлечься. Поэтому война — веселое дело, но только потому, что страшное. Иных причин для веселья нет.
Это, понятно, вовсе не самое важное про Великую Отечественную и любую другую войну. Просто так оказалось, что вот именно для меня, тогда (и здесь, и сейчас) — самое важное. Потому что всякая человеческая жизнь — тоже веселое дело, и ровно по той же причине. Быть живым человеком на этой прекрасной земле, как ни крути, — подвиг, даже в мирное время. Скромный, почти бесполезный подвиг, но все-таки. Если бы папа не научил, что, когда страшно, надо смеяться и смешить других, давным-давно можно было бы рехнуться, а так — ничего.